... На Главную

Золотой Век 2009, №4 (21).


Юрий Лопотецкий.


ГЛАВНАЯ БОЕВАЯ ЗАДАЧА.


В конец |  Предыдущая |  Следующая |  Содержание  |  Назад

…Его привезли под утро. Губа рассечена, глаз заплыл, кулаки разбиты в кровь. Выволокли из дежурного УАЗика со скрученными за спиной руками, без ремня, в расхристанной до пояса форменной куртке, на которой чудом, на одной-единственной нитке болталась последняя, невыдранная пуговица.

Он стоял, широко расставив ноги, смотрел задумчиво куда-то на восток, навстречу зарождающемуся солнцу и было ему — все равно. Нет, он не казался смешным или нелепым — что тут смешного в белоснежном подворотничке, залитом кровью, в раздавленных сапогом часах? Говорили, он дрался, как зверь. Зверь, которого лишили всего, быть может — самого главного в жизни. Кудесники из комендатуры покуражились изрядно — бахвалились, что "сняли с бабы, даже присунуть не дали".

Уроды.

Петрович, Петрович…

***

Это странно. Да, пожалуй, странно. Пойти в "самоход", когда служить-то всего два месяца… Да и кто бы назвал учебные сборы — службой? Бежать по наглому, напролом, без подготовки, в полевой форме, за десять минут до вечерней поверки! Ведь не мальчик уже — два года "срочной" за плечами. Поставить на карту все: диплом, карьеру, будущее! Не странно ли?

Смеялись. Конечно — почти анекдот. Нарваться на курсового офицера на перроне и брякнуть ему, едва не сбив с ног: "Не сейчас!". Прыгнуть в тамбур проходящего поезда и махать оторопевшему майору пилоткой: "Товарищ майор, скажите сержанту Семушкину, что меня до обеда не будет!"…

Безусловно, анекдот. Не зря потешались младшие офицеры, осведомляясь друг у друга, будет ли Петрович на службе после обеда; гадали: кто он, идиот или тривиальный наглец. Но идиота не взяли бы в армию. А наглец… Наглец дождался бы отбоя, прежде чем бежать: зачем ненужные сложности ради каких-то десяти минут? Крикни на вечерней поверке — и беги себе через всем известный лаз возле гарнизонного туалета. Так нет: ломанулся раненным, обезумевшим лосем через "колючку", наделал шума, подставив всех — и товарищей и командиров…

Где логика?

У влюбленных нет логики. Петрович расписался за две недели до лагерных сборов. Молодая. Красивая. Нежная. Беззащитная, как утренняя роса. Там, в городе, в сорока километрах от дивизии, она совсем одна, на четвертом месяце, — ей страшно и неспокойно.

О чем ее мысли? О том, что через два месяца, вернувшись со сборов, он станет лейтенантом? Да нет, зачем ей это! Важнее, что еще целых два месяца его не будет. Еще целых два месяца она будет совсем одна. Одна, хотя где-то там, под сердцем, живет кто-то маленький и беспокойный. Вот, опять шевельнулся… Тревожно!

Молодому мужику, тридцати годов от роду, трепетно ждущему встречи с любимой — до устава ли? Задачи технического замыкания батальона, ремонт и эвакуация в ходе наступательного боя — до того ли ему? Может он и выкопает окоп полного профиля, но как это повлияет на оборону полка — вряд ли задумается.

А она там — одна. С комочком новой жизни под сердцем… Ей — страшно.

Решился.

***

Так уж случилось, что Николай Крученкин оказался самым старшим по возрасту среди курсантов роты, сформированной из выпускников машиностроительного факультета. В глазах двадцатидвухлетних парней он выглядел едва ли не стариком: тридцать лет, в понимании вчерашних мальчишек — возраст вполне преклонный. Вероятно, именно по этой причине никто и не звал его иначе, как по отчеству — Петрович.

Член партии с шестилетним стажем, он пришел на факультет с производства, отслужив до этого "срочную" в Закавказье. Лычки младшего сержанта особого авторитета не прибавили — Крученкина и так уважали, хотя вряд ли кто опасался. Добрый, лучистый взгляд вызывал симпатию, дружелюбие, приязнь — все что угодно, но только не опасение попасть под тяжелую руку.

Порой подтрунивали. Он безобидно улыбался, отшучивался, но вновь терпеливо учил молодых грамотно наматывать портянки и дружить с тяжеленными кирзовыми сапогами, норовящими превратить их ноги в сплошную кровавую мозоль.

А кому легко? Это вчера — он, зрелый мужчина, в возрасте, когда гибкость мышления уже не на высоте, упорно, до головной боли постигал теоретические основы электротехники, ночи напролет решая проклятые матрицы. А сегодня — сопливые гении с красными дипломами, для которых все эти уравнения с контурными токами — элементарщина, хромают по плацу с горящими, будто в жерле вулкана ступнями. Ворчат: "Проклятые сапоги. Из чугуна они что ли?"

А Крученкин — он незлой. Бежит-пыхтит рядом, наравне со всеми. Вон даже помочь решил — забрал автомат у скисшего на подъеме из оврага Егорова. Чего это он вдруг? А, понятно: Егоров, неумеха, споткнувшись о корягу, упал, попав себе прикладом по затылку. Это как же надо держать оружие, чтоб вот так, собственным прикладом — да по затылку? Говорили же отцы-командиры: каску надень, чучело! Вот и увидел небо в алмазах.

***

Сапог новобранца — самое несговорчивое существо на свете. Тщательно выбранный по размеру ноги, он имеет довольно подлое свойство уже через пару часов стремительно уменьшаться в размерах, принимая свою, особую, упорно не совпадающую со ступней хозяина форму. У скрюченных, сдавленных словно тисками пальцев — нет ни единого шанса найти компромисс с жестким, несгибаемым характером сапога. В жаркое, летнее время сапог имеет обыкновение проявлять свой норов с удвоенной силой, устраивая попавшей в плен ноге экстремальную русскую баню. Обильно потеющая ступня новобранца от зари до зари варится в собственном соку внутри герметичного кирзового пространства, откуда ядреному, разъедающему кожу рассолу просто некуда деться. Сапог живет своей, недоступной пониманию жизнью и нет его несговорчивой душе никакого дела до нерадивого хозяина, обреченно обнюхивающего перед вечерней поверкой маринад из кровавых мозолей.

Второй взвод, добравшись до ручья, не думал ни о Родине, ни о задачах партии на очередном этапе. Даже приказы Верховного Главнокомандующего растворились где-то там, на севере, в далекой, и, наверное, прохладной Москве. Здесь, в степях, под палящим солнцем Поволжья, мысли заняты одним: найти ручей, пруд, болото, любую лужу и, сбросив опостылевшие сапоги, сунуть в воду горящие огнем ноги.

Когда увидели ручей, журчащий в поросшей кустарником ложбине, вариантов не было. Студеная, родниковой чистоты вода манила, обещала натруженным ногам облегчение!

Сунули. Все сразу. Ручей словно вскипел.

— Чего теперь с Петровичем-то будет? — спросил Колодкин, пытаясь разогнуть скрюченные в китайский иероглиф пальцы ног. Пальцы не поддавались.

— Чего-чего… Расстреля-я-яют, — блаженно простонал Осокин, разглядывая погруженные в хрустальную воду ноги. — Ка-а-айф, вечный ка-а-айф! Вернемся, я начищу начхозу ры-ы-ыло. Чтоб не давал, су-у-ука, сапоги-маломерки.

— Кто тебе виноват? Предлагали же разношенные.

— Разношенные? Ага. Умник. Ко мне на присягу девушка приедет. Су-у-ука. Какой кайф… Ой, еще немного, о-о-о! — Осокин блаженно зажмурил глаза.

— Девушка при чем?

— Как при чем? Девушка! Красивая! Нежная! Стройная! С летящей походкой! В бальных туфельках! На точеных, о-о-о, ножках! И тут я — в стоптанных кирзачах в дерьме туркменского верблюда.

— Верблюды при чем? Откуда здесь верблюды? — Колодкина всегда поражали неожиданные пируэты замысловатых ассоциаций Осокина.

— Говорят есть. Южнее.

— Ага. За Волгой. Сто "кэмэ" в сторону Казахстана.

— Ф-ф-форсировали. У-у-у, блаженство… убью начхоза, су-у-уку…

— Ну и будешь как Петрович. Под арестом,— заметил Колодкин.

— А что? Сидит себе под замком в штабе, и в ус не дует. Не то, что мы, как страусы по степи носимся. Не слышал, сегодня окопы рыть будем?

— Не приведи господи…

Откуда-то издалека донеслось:

— Взво-о-од! Слушай мою команду! Окопаться!

***

Взвод вернулся в лагерь перед обедом. Первое, на что обратили внимание курсанты, пройдя КПП — в центре футбольного поля, окруженного тенистыми, раскидистыми кленами, появилась большая армейская палатка, по изуверской военной логике разбитая на самом солнцепеке. У входа, обливаясь потом, переминался с ноги на ногу изнывающий от жары часовой. Бедолага тоскливо поглядывал на манящую живительной прохладой тень, очерчивающую периметр поля с издевательски очевидной равноудаленностью от точки его героического топтания. Курсантов неприятно поразил застегнутый на крючок воротник часового. Штык-нож. Подсумок. Надраенная бляха ремня, затянутого без дураков, строго на талии… Видимо, за дисциплину взялись всерьез.

В этот момент из палатки вынырнул Петрович, в вольготно расстегнутой форменной куртке. Без ремня. В кроссовках. Рукава — засучены по локоть. Потянулся, зевнул, задумчиво почесал растительность на груди. Что-то сказал часовому. Часовой кивнул и, сняв с плеча автомат, повел Крученкина в сторону туалета. Когда гордо расправивший плечи Петрович по-арестантски заложил за спину руки, второй взвод затрясло в приступе смеха.

Комизм ситуации подчеркивала не только тщедушная фигурка конвоира, с трудом поспевавшего за Петровичем в огромных, не по размеру сапогах, но и всерьез упертый в широкую спину арестанта ствол. Паренек-задохдик, конвоирующий кряжистого, здоровенного мужика… Невероятно, но даже грозная армейская атрибутика применительно к убогой внешности конвоира совершенно не наводила на мысли о "несокрушимой и легендарной", скорее вызывала ассоциации с чем-то ненастоящим, карикатурным, словно иллюстрация из детской книжицы. Сползающая на глаза засаленная пилотка, болтающаяся на огромных, оттопыренных ушах — усугубляла картину несчастья, произошедшего давно, почти двадцать два года назад.

Похоже, сапоги-переростки были вымолены этим несчастным c сурового перепуга в обмен на маломерки, натершие пятки до кровавых мозолей. Результат был удручающим: тяжеленные сапоги так и норовили соскользнуть с тонких, дистрофических ног, костистые колени которых не могли скрыть даже широченные штаны. Разумеется, слететь самовольно сапоги не могли, однако конвоир инстинктивно поджимал пальцы ног, судорожно вышагивая на самых пятках, отчего его сутулая, мультипликационная фигура напоминала фашистского шпиона, с кривым наганом крадущегося по экранам сороковых годов.

— Картина Петрова-Водкина "Расстрел коммуниста"1. Писана с перепою, — хохотнул Осокин. — Взвод, который и без того корчило от смеха, повалился на траву. Кто-то плакал; кто-то истерически всхлипывал, согнувшись в три погибели; кто-то, улюлюкая, пытался свистнуть, но вместо свиста раздалось что-то уж совсем непотребное, физиологическое, в результате чего новый взрыв хохота сменился агонизирующим похрюкиванием навзрыд.

— Ну, отцы-командиры дают! Дошли до ручки, стратеги хреновы! Это уже не сборы, это… какая-то игра в гестапо! — только и мог выдавить сквозь слезы исполнявший обязанности комвзвода сержант Семушкин.

— Взвод! Отставить! В колонну по три — становись!

Часовой, ошарашенный странной реакцией курсантов, замедлил шаг, а затем и вовсе остановился. Втянув воробьиную шейку в плечи, недоуменно огляделся. Проверил штык-нож; изогнувшись, на всякий случай оглядел собственные ягодицы. Скосил взгляд на погоны: не присобачена ли там шутниками какая-нибудь нелепица? Пощупал звездочку на пилотке, затем — ширинку. Убедившись, что все в порядке, расправил плечи. Приосанился. Изобразил орлиный взор. Крученкин, воспользовавшись растерянностью конвоира, отстегнул висевшую у того на поясе флягу и принялся жадно пить. Остатки живительной влаги — блаженно, под стекленеющим взглядом часового вылил себе на голову. Фыркнул.

— Ты это… чего? Отдай! Да… это… как? Мне… еще целый час стоять! На жаре! Чего встал? Иди! — взвизгнул незадачливый конвоир и пихнул Петровича стволом под лопатку.

— "Часовому запрещается пить, курить и отправлять естественные надобности!" — процитировал устав Петрович, вызвав новый взрыв хохота. Затем, для убедительности дунув в опустевшую флягу, тщательно завинтил ее так, что резьба взвизгнула.

— Взво-о-од! Правое плечо вперед, в столовую — марш! — Семушкин вытер рукавом проступившие слезы. — Шире шаг, клоуны!

***

— Не понимаю я Лозового. Как хотите, товарищ майор — не понимаю. Вы, как его зам, скажите: кому нужен этот цирк? У нас что, учебная гауптвахта? В каком уставе, в каких методических рекомендациях такое прописано?— горячился капитан Дягилев, метаясь вдоль увешанной плакатами доски. — Курсанты смеются. Понимаете — смеются! Самовольщик Крученкин, полуголый, в одних трусах, вольготно отдыхает на коечке посреди футбольного поля — даже сквознячок себе устроил — вон, боковины у палатки позадирал — а часовой страдает на самом солнцепеке. Слава богу, что для изучения "тягот и лишений" на него еще и ОЗК не нахлобучили. Вопрос: кто кого наказал???

— А что прикажешь делать?

— Но это же — идиотизм!

— Виктор, ты слова-то выбирай. Забыл, кто вытащил Крученкина с гарнизонной гауптвахты?

— Ну, полковник Лозовой…

— Понимаешь, что было бы с парнем, останься он там?

— Думаю, ничего страшного. Поиздевались бы, да и все.

— Вить, извини, но ни хрена ты не понимаешь, — сидящий за второй партой майор Любимов неторопливо вытащил из кармана кителя портсигар, задумчиво раскрыл, поправил сигареты, но закуривать не стал. — Он взрослый, сформировавшийся мужик. С самолюбием. Сцепился бы с тамошней шпаной и вылетел бы из института без защиты диплома. Или почки бы отбили. Всякое бывает…

— Вы разве не поняли? Лозовой даже из провинности курсанта извлек пользу для учебного процесса! Мы теперь углубленно изучаем несение караульной службы и спецкурс "Обязанности выводного"! А оно нам надо? Это есть в программе? Мы что, вертухаев готовим?

— Витя, курсант Крученкин самовольно убыл из части. Курсант Крученкин должен быть наказан. Какие могут быть варианты? — Любимов захлопнул портсигар и вопросительно посмотрел на капитана. — Кстати, между обязанностями вертухая на зоне и выводного на губе — огромная разница.

— Принцип тот же! Сан Саныч, поймите, это — игра в солдатики! Сол-да-ти-ки!— раздельно, по слогам, почти менторски, как на лекции, вещал разгорячившийся Дягилев, ритмично постукивая кулаком по стенду с продольным разрезом двигателя ЯМЗ-238.

С ним бывало такое — неглупый, удачливый офицер, Дягилев, дослужив до капитанского звания, Бог весть как умудрился сохранить где-то там, в глубинах совестливой души и юношеский максимализм, и обостренное чувство справедливости: нет-нет, да и прорвется порою, в минуты горячности, все то, что обычно сдерживают, не торопятся в зрелых годах показывать…

Тонкая, деликатная натура его, казалось, нисколько не соответствует укоренившемуся в обществе стереотипу сурового и прямолинейного вояки; а напоминает более всего — нечто от ушедшего в небытие русского офицерства, подвижнического, прямодушного, благородного. Откуда это в нем, сыне простого инженера с оборонного КБ?

Однако воинствующих хамов и подлецов, обманутых внешней мягкостью Виктора Дягилева, ожидал неприятный сюрприз: его реакция на человеческую низость была жесткой и мгновенной — капитану вполне доставало решимости и напора исповедовать принцип добра с кулаками. Впрочем, в отношении людей искренних, заблуждающихся или заслуживших право на иную точку зрения, он не позволял себе резких выпадов — разве что, вспылив в минуты горячности или особенно жаркого спора. Сослуживцы считали, что Виктор корректный собеседник, но при этом — настойчив и убедителен, хотя порою — несколько утомителен.

Лишь перед глупостью Дягилев пасовал… Отчего-то ему, разумному и вполне решительному офицеру, становилось не по себе при встрече с убожеством логики и ограниченностью мышления. Казалось, будто ему стыдно за свой незаслуженно полученный от природы интеллект; совестно, словно разум украден у несчастных глупцов, в силу чего они, глупцы, собственно и стали глупцами. Капитан терялся в присутствии дурака так, как порядочные люди тушуются при виде юродивого или несчастного калеки…

…Очнувшись от хмурого взгляда Любимова, взиравшего на увлеченного "лекцией" капитана, Дягилев устыдился своего порыва. Смутился. Вдруг, обнаружив руку на многострадальном двигателе, нашелся:

— Вот! Вот что курсантам осваивать надобно! Им бы поршни хоть раз — каждому — самостоятельно заменить; или угол зажигания своими руками выставить, а иначе — какие из них зампотехи? А тут — извольте — конвоиров готовят! — Дягилев с досадой пнул стенд, да так, что двигатель зашатался на шарнирных креплениях.

— Капитан Дягилев! Оставьте двигатель в покое! — возвысил голос майор Любимов, и от слов его пахнуло холодом. — И советую Вам, настоятельно советую, свое личное мнение об офицерах кафедры и методах их работы держать при себе.

Распалившийся Дягилев вздрогнул, будто от пощечины, растерянно вытаращив глаза. Такого металла в голосе добрейшего Сан Саныча он прежде не слышал.

— У начальника кафедры боевой опыт, который Вам и в страшном сне не снился. Там, "на югах", он не в солдатики, как Вы изволили выразиться, играл. И лучше Вас, капитан, знает — какими методами воспитывать личный состав. И командовать лагерем поставлен тоже не с бухты-барахты. Вопросы есть? Свободны!

Стылый взгляд майора был настолько красноречив, что Дягилева прошиб холодный пот. Он судорожно повернулся кругом и двинулся к выходу. У самых дверей его догнало хлесткое, как выстрел:

— Идите! И упаси Вас Бог озвучить эти рассуждения при курсантах!

***

Второй взвод в сопровождении капитана Дягилева возвращался с работ по переконсервации. Кадрированная дивизия — это бесконечные ангары и склады со всевозможным имуществом, оружием и боеприпасами. Сложнейшее хозяйство, требующее регулярного ухода, ремонта, пополнения и периодических проверок. Прибывшие на сборы курсанты оказались неплохими помощниками в этом деле.

— Раз, раз, раз-два-три! Левой, левой, раз-два-три! — устало командовал Семушкин, изредка поглядывая на взвод.

За два дня курсанты обслужили, произвели обкатку и вновь законсервировали четыре транспортных машины и два тяжелых, на гусеничном ходу, тягача. Сегодня до обеда они выполнили еще одно задание: сняли с хранения к предстоящим учениям три внушительных понтоновоза. И вот, теперь они возвращались из дивизии в лагерь.

Никто не заставлял их держать равнение и шаг по раскаленным плитам шоссе, идущего из глубины лесов, оттуда, где спрятала свои ангары и службы кадрированная дивизия. Шагалось… само. Вместе с потом, пропитавшим хэбэ, куда-то вовнутрь, в сердце, в душу — проникло, обосновалось там… что-то сблизившее их. Появилось ощущение слитности, братства, единого организма.

Нет, не зря, давным-давно, в далекой седой древности, кто-то весьма неглупый — придумал одевать воинов единообразно; понял, что передвижение строем позволяет ощутить свое единство! Прошли века, а все армии мира до сих пор носят форму и печатают шаг…

— Раз, раз, раз-два-три! Левой, левой, раз, раз! Шире шаг!

Жаль, что кроме высоких сосен, стоящих вдоль шоссе, некому полюбоваться на бравых курсантов — дорога заканчивается в дивизии, спрятавшейся в глухом тупике полудикого леса. На всем пути — ни прохожих, ни попутных машин; лишь одинокий прапорщик, там, в глубине чащи — расставив ноги у разлапистой сосны, воровато косится на проходящий мимо взвод, судорожно стряхивая то, что положено в таких случаях стряхивать.

Что прячешься, служивый? На десять верст вокруг ни поселков, ни хуторов. Одна сосновая глухомань, необычная для плотно заселенного Поволжья. Непуганое зверье, да эта странная, выложенная бетонными плитами дорога, без развилок и перекрестков, без привычных деревушек и автобусных остановок. Что такого в прямой, как стрела, ну… почти прямой — дороге, а, прапорщик? Почему плиты мощные, тщательно подогнанные; и ни подъемов, ни спусков; а если изгибы — то редкие и плавные, без крутых поворотов? Тебе ли не знать, служивый, отчего сосны почти смыкаются над шоссе? Вернее от кого?

Удивительна Россия: есть деревни без дорог, и есть дороги без деревень. Чудно! Шикарное шоссе среди разбитых дорог Поволжья и гиблых деревенских грунтовок, шоссе, ведущее в тупик… А там, в тупике — тревожное безлюдье: ангары, ангары, ангары, склады и бункеры на огромной, будто вымершей территории. И нет ни души в пустых казармах, не печатают шаг воинские подразделения — кому нужны асфальтовые дорожки с тщательно выбеленными бордюрами и кто последний сидел на сияющей свежей краской скамье возле штаба? Запустение, запустение среди ухоженной, в образцовом порядке содержащейся территории звучит зловещим диссонансом. Где вы, люди? Все наладили, освежили, подкрасили и ушли? Ушли — или сгинули в невидимом радиоактивном ветре?

Поневоле стихли голоса, разговаривать хотелось вполголоса — мороз по коже от дикого, чернобыльского сюрреализма опустелости, от странного контраста безлюдья с тщательной ухоженностью забытого объекта. Нигде ни облупившейся краски, ни ржавчинки… вон, семафорит ядрено-красным пожарный гидрант — будто вчера покрашенный — там, возле плаката с нахмурившимся воином в тени роняющей иглы сосны…

Безлюдье…

Инопланетный пейзаж…

…Странные мысли о странной дивизии прервали груженые понтонами ЗИЛ-157, обогнавшие взводную колонну. Головная машина, пролетев мимо, посигналила им: запомнили! Студенты просияли — их рук дело!

Нужно было видеть восхищенные лица вчерашних мальчишек, когда впервые перед ними открыли ворота хранилища! Огромный, уходящий в перспективу ангар, был заставлен рядами новеньких, с иголочки, армейских грузовиков. "С иголочки"? Вполне возможно, что часть этих чистеньких, словно рождественские игрушки, ЗИЛ-157 — старше их, курсантов… Парадокс! Сработанные в шестидесятые годы, они с тех пор не увеличили пробег и на сотню километров. Узлы и агрегаты неизношенны, лишь кое-где растрескались резиновые уплотнители стекол кабины. Суровая, неприхотливая машина, она, отстояв два десятка лет без движения, в любой момент готова вступить в строй.

С утра ротный разбил курсантов на группы и распределил между ними машины. Установили аккумуляторы, залили воду, сменили масло, удалили консервирующую бумагу. С замиранием сердца запускали двигатели. Не сразу, но все же, немного покапризничав, старички завелись. Включив систему подкачки шин, довели давление до нормы.

Когда снятые с колодок машины выезжали на площадку — восхищению курсантов не было предела. Поначалу, пока не пообвыкли, чего греха таить, и "ура!" кричали.

— Молодцы! — Дягилев одобрительно осмотрел стоящих в строю курсантов. — Справились! Вот вам и подспорье: командование передает три автомобиля на обкатку в учебные роты. Будете отрабатывать навыки вождения полноприводных машин как по дорогам, так и по пересеченной местности. Кстати! Все машины оснащены лебедками для самовытаскивания. Думаю, попробуем и это дело.

— Ух ты! Ого! Здорово!

***

"Господи, как мало пацанам надо! — думал Дягилев, наблюдая за восторженными лицами курсантов. — Всего-то — приложили руки к реальному железу вместо набивших оскомину пособий и плакатов. Чудеса! Пара дней конкретной работы вместо надуманных, высосанных из пальца упражнений — и парней не узнать!"

Со взводом и в самом деле что-то происходило.

Рафинированные, вальяжные мальчики с городских проспектов в первую же неделю растеряли и спесь, и цинизм, неожиданно для себя утратив настороженную брезгливость к армейскому быту. Исчезло бросавшееся в глаза различие между ними и селянами, с юных лет сбивавшими руки на капризных механизмах тракторов и комбайнов — для них, немногочисленных студентов из деревни, вся эта премудрость давным-давно знакома и привычна — и пьянящим запахом соляра, и сочащейся в самых неожиданных местах вездесущей смазкой. Курсанты срослись в единый организм взвода — работящие, мужиковатые парни из села и манерные городские мальчики с задатками гениев от науки.

Что это? Как и какими законами психологии это объяснить? Ведь не только военная форма и хождение строем формируют коллектив. И даже не общие трудности или проблемы. Что-то еще… Что-то неуловимое, какой-то совершенно незаметный, но важный штрих… Что-то, что делает вчерашнего мальчика мужчиной.

Быть может, ощущение своей востребованности, нужности Родине, как бы пафосно это ни звучало? Им приоткрылась завеса над мощью стратегических запасов страны, пришло осознание масштабов и дальновидности замыслов. Открылось понимание несокрушимости державы, неисчерпаемости резервов, серьезности в организации обороны, где нет места игрушкам и прочим глупостям — возможно именно это сроднило и окрылило их, курсантов, ставших причастными к серьезной государственной задаче? Только что, своими руками, они выполнили пусть маленький, но ответственный этап в общем, важном деле. Может в этом — последний штрих и последний толчок?

И вот, усталая, пропыленная колонна подходит к КПП части, и в ее шаге чувствуется уверенность и сила. "Слава богу, ни одна из машин не подвела — все завелись. Нет, грех жаловаться — есть в душах вчерашних пацанов тяга к военной романтике, к настоящему делу! — думал Дягилев, довольно поглядывая на вчерашних студентов. — На это опирался великий романтик Суворов, создавая своею науку побеждать".

— Отойдите, гражданка! Видите, на посту стою! Я — специальный часовой. Стратегический. Имею приказ стрелять на поражение. Во избежание. Некогда мне по разным пустякам отвлекаться! — дежурным по КПП стоял юморист. Или так ему казалось? Конечно, дежурный — не часовой, но дела это не меняло — шутнику было скучно.

— Пожалуйста, позовите Колю Крученкина… Ну, что вам стоит?

— Слушай, женщина, какой Бочонкин? Не видишь, тут все на одно лицо — в зеленом ходят? И вообще внутри лагеря — карантин! Чума, понос и сибирская язва.

— Не Бочонкин, а Крученкин! Коля! Его недавно арестовали… Неужели не знаешь такого?

— А-а-а, это который дезертир? Поздно. Его, знаете ли, расстреляли. Еще вчера.

— Ох! — женщина, обхватила руками живот и медленно осела.

— Дежурный, ко мне! — рявкнул Дягилев, увидев неловко привалившуюся к стене дежурки девушку. Похоже, та находилась в полуобморочном состоянии.

Подбежавший дежурный вытянулся перед капитаном, побледнев.

— Представляться за вас Пушкин будет? — сузил глаза Дягилев.

Растерявшийся балагур молчал, выброшенной на берег рыбой открывая-закрывая рот — слишком уж молниеносно произошла перемена ситуации от благодушной вседозволенности к жесткой действительности. Жесткая действительность проявилась в виде разъяренного капитана, а нарушение ассоциативных связей в воспаленном мозгу отупевшего от неожиданности курсанта эту самую действительность только усугубило. Хлесткая команда "пробила" самоуверенность бедолаги до ступора и дрожи в коленях.

— Фамилия?! Рота?! — рыкнул Дягилев.

— Товарищ капитан, дежурный по КПП… Я… Ганин… — пролепетал растерявшийся шутник.

— "КУРСАНТ" Ганин!

— Курсант Ганин…

— Рота? Кто у вас ротный?

— Че… четвертая. Это… Есиков…

— "МАЙОР" Есиков!

— Так точно …

Ганин судорожно пытался застегнуть воротник. Руки тряслись, и это ему никак не удавалось. Все внимание незадачливого остряка приковал гипнотический взгляд разгневанного капитана и его рука, отчего-то неторопливо потянувшаяся к кобуре. В тягучей, зловещей тишине разлилось невероятное напряжение; казалось, Ганин слышал толчки крови где-то там, в глубине одуревшей от нереальности происходящего головы — бред, бред — капитан тянулся к кобуре… Почему? Почему капитан тянулся к кобуре? Неужели это происходит… с ним, с Ганиным? Но капитан… тянулся к кобуре!!!

Звон в ушах; стук сердца; давящая тишина и болезненно-резкий в этой дьявольской тишине шорох капитановой ладони, уже (уже!) нащупавшей застежку кобуры; да еще там, где-то вдалеке, уже в другой, недостижимой реальности — дробный шаг курсантских рот. Мир сузился до маленькой, латунной застежки.

— Я тебя, остряк-самоучка, сейчас самого расстреляю. — Дягилев неторопливо расстегнул кобуру. Голос спокойный, усталый, но зловещий и до мороза по коже убедительный. — За измену Родине. Как "специального" часового. На "стратегическом" дежурстве. "Во избежание".

В глазах перепуганного Ганина плескался вакуум. Он явно ничего не понял. Дягилев вздохнул, махнул рукой, и, пряча лукавые искорки во взгляде, застегнул кобуру. Обернулся к девушке:

— Так Вы к кому?

— Мне… мне бы Крученкина.

— А Вы ему кто?

— Жена… Недавно расписались… — девушка, не сдержавшись, заплакала. Не пряча лица, но очень тихо, стараясь не всхлипывать. Только беспомощно вздрагивали поникшие, худенькие плечи. К удивлению капитана, жена великовозрастного, крупного в кости Крученкина оказалась хрупкой, беззащитной девчушкой.

— Успокойтесь, девушка. С ним все в порядке. Сейчас мы его вызовем.

— Кого это вы вызывать собрались? Арестованного? — на месте событий, словно черт из табакерки возник майор Есиков. Его левую руку украшала повязка с надписью "Дежурный по части". — И чего это вы, капитан, оружием размахиваете? Вы что, дежурному по КПП угрожаете? А Вы, девушка, давайте-ка, ноги в руки и в город… подобру-поздорову. В части — карантин. Никто никого вызывать не будет.

— Вы поймите… Мне очень нужно…

— Идите, девушка! Разговор окончен!

— Понимаете, мне только узнать…

— Вы что, русского языка не понимаете? — Есиков начал наливаться кровью.

— Скажите, Крученкина, — вмешался Дягилев, — Вы из города на чем ехали?

— На электричке. Потом на автобусе. А потом… на попутке.

Девушка, проглотив слезы, с надеждой посмотрела на Дягилева. В этом взгляде было все: и бессонная ночь в холодном, гулком вокзале, полная страхов и отчаяния от невозможности что-либо сделать; и дрогнувшая под ногами земля, когда рухнула вера в незыблемость безоблачного семейного счастья; и унижение от циничного надругательства над любимым, когда те, кто призван защищать и оберегать — наоборот — топтали и рвали в куски ее любовь, гадкими, похотливыми взглядами оценивая все потаенное и глубоко-глубоко личное, предназначенное лишь для одного-единственного, самого близкого человека.

Она не понимала что происходит… Ей казалось… Ведь еще вчера, когда спящему под сердцем малышу было уютно и тепло, — давила лишь слабая, смутная тревога, которую уверенно и легко развеял приехавший муж. И вдруг — мир перевернулся. Перевернулся вместе с грохотом вышибаемых дверей, со звоном разбитого в спальне ночника, с яростным матом обезумевших солдат… Где ты, Родина? Где твоя добрая и заботливая защита? Где вы, воины-мужчины, отстоявшие своих женщин от жестокого врага? Во что превратились, и кто пришел вместо вас? Кто?

Дягилев понимал ее отчаяние. Он мог представить себе, что происходит в душе этой девочки-ребенка, точнее — девушки, еще не успевшей толком превратиться в женщину… Не успевшей, потому что готовясь стать мамой, она невероятнейшим образом умудрилась за широким и надежным плечом мужа сохранить ту детскую наивность, когда еще кажется, что будущее материнство — безусловно счастливое и безоблачное — гарантировано всей мощью государства и всеми его институтами. В счастливом неведении она полагала, что даже мощь эта, вечная и незыблемая, является не холодной и бездушной, а доброй и заботливой. Битюги из комендантского взвода, ввалившиеся в квартиру,— думал Дягилев, — конечно не ангелы, а цепные псы сурового закона, инструмент государства; но для наивной девчонки… Для девчонки, которую судьба — до сих пор — чудом уберегала от жестокости реальной жизни, это — доблестные защитники под началом мудрого командира…

Капитан видел, что шок от пошатнувшихся основ связан не только с арестом, а еще и с глумлением исполнителей, когда "доблестные защитники", возглавляемые "мудрым командиром" оказались обычными садистами под началом мстительного, озлобленного подонка, с успехом использовавшего обстоятельства и предоставленные законом полномочия для надругательства над слабыми и бесправными людьми.

…Говорят, что в беременности — удивительнейшем периоде жизни женщины — будущая мать обретает невероятную по силе проницательность; фантастическую, почти на грани ведовства интуицию; умение предвидеть беду, избегать опасности и успешно искать защиту. Может быть, это проявилось именно сейчас, когда в силу подлых ударов судьбы Светлана Крученкина интуитивно увидела именно в Дягилеве, порядочном и умном офицере, свою единственную и последнюю защиту?

Конечно, Дягилев это видел и понимал. Считал ли он вправе безразлично пройти мимо? Разумеется, нет:

— Ну, вот что, Крученкина, сейчас мы…

— А вы, капитан, не вмешивайтесь в разговор! Следуйте себе по своим надобностям.

Дягилев растерялся. Непонимающе взглянул на Есикова. Развернулся было в сторону КПП. Но не пошел. Пытаясь что-то сказать, замолк на полуслове. Ему казалось, что он обязательно должен объяснить сослуживцу нечто важное; настолько важное и значимое, что узнав суть и обстоятельства этого, майор тотчас переменит свое отношение к происходящему.

Нашелся:

— Вань, пойми, это жена Крученкина! Того, что арестовали! Им комендантские архаровцы даже попрощаться толком не дали…

— Телячьи нежности.

У Дягилева скривилось лицо. Он почти потерял самообладание. Как достучаться сквозь тупую упертость дежурного? Сердце взволнованно зачастило, мозг лихорадочно просчитывал и отбрасывал варианты в поисках выхода — капитану показалось, что счет идет на секунды — весь мир рухнет или перевернется, если ему, Дягилеву, не дадут высказаться, привести последний, самый важный, решающий аргумент. Падет вера в добро, справедливость и человечность. Во все то, что должны защищать все армии мира.

Может ли быть что-то важнее?

А иначе — зачем все это? Ради чего? Точнее — ради кого? И, если не ради будущей матери, Светланы Крученкиной, то для чего все эти тонны стреляющего железа под водой, на земле и в небе: в чем его глубокий, первородный смысл? Армия ради армии?

— Понимаете, Иван Ефимович, — взволнованный Дягилев сделал над собой усилие и перешел на "Вы", — тут вот в чем дело…

— В чем? — снисходительно скривился Есиков.

Дягилев вздохнул, и попытался объяснить тугодуму очевидное. Судя по всему, до того доходило с трудом.

— Ваня… Женщина — в положении… Черт знает как добиралась по такой жаре из города… Пойми, так нельзя…

— Как нельзя? И что я должен понять? Найдите, где в Уставе внутренней службы прописано, что дежурный по части должен что-то понимать? Там — одни обязанности и никаких… баб в положении! — Тут Есиков ненадолго задумался. — Добравшихся из города. Свободны, капитан! Хотя…

Внезапно, на долю минуты, Дягилеву показалось, что майор обязательно найдет какой-нибудь компромисс, который позволит войти в положение несчастной девушки. И все вот-вот образуется.

И действительно, Есиков вдруг посветлел лицом. Какая-то, несомненно, важная и приятная мысль родилась в его голове, а в голосе прорезался неподдельный интерес:

— А скажите-ка мне, мадам. Кто, когда и при каких обстоятельствах раскрыл Вам расположение части?

— Что?

— Откуда Вы узнали, где находятся лагеря?

— Так ведь Коля … И в институте все знают…

— Та-а-а-к, значит! — подытожил майор. — Итого имеем: самовольно покинувший расположение воинской части сержант Крученкин раскрыл Вам, постороннему лицу, место дислокации базы хранения? Так?!

— Но он… Я… Тут же каждый год…

— Станция — отсюда в пяти километрах. Как Вы нашли дорогу???

— Иван… — опешил Дягилев, — да тут, в поселке, каждая собака знает, где база хранения и лагеря…

— Помолчите, Дягилев, а то и вами особый отдел займется! Вашу биографию это не украсит!

Только теперь Дягилев прозрел:

— Есиков, Ваня… Да ты с ума сошел! Ты что, этого парня засадить решил? Нет, определенно, ты или идиот, или чудовище!

— Идите нах, капитан, со своими принципами! Можете ими подтереться! А я заставлю этих… студиозиусов от одной моей фамилии вздрагивать. Да и не засадит никто твоего Крученкина — выпрут с волчьим билетом из института — и всех делов. От незаконченного высшего еще никто не помер!

— Ну ты и… гнида… Девушка, не уходите… Все будет хорошо. Я сейчас!

— Что? — Есиков захлебнулся в праведном гневе. Его по-бульдожьи отвисшие щеки налились кровью. Лоб покрылся липкой испариной.

Судорожно сунул руку за носовым платком, нервно протер лоб и лоснящиеся щеки. Уставился на платок, явно не зная, что с ним делать дальше.

Ему, знатоку уставов и наставлений, старому опытному служаке, перечил какой-то выскочка, капитанишка, невесть как попавший на их кафедру. Перечил на людях! Майор выполнял, как ему казалось, долг дежурного по части; выполнял честно и добросовестно, в данном случае — образцово-показательно, в назидание будущим командирам, во имя… и во избежание… вопреки и невзирая… каленым железом и стройными рядами к намеченной цели…

Конечно он, Есиков, прав.

Необходимо обо всем доложить начальнику кафедры. Крамолу и разложение надо душить в самом зародыше. И желательно чужими руками. Удобная, черт побери, штука эти уставы! Особенно, если ими грамотно пользоваться…

***

Полковник Лозовой, весьма раздраженный, быстрым шагом направлялся к автопарку. Прошлой ночью, когда раздолбай-часовой заснул в просторной, как купе, кабине КАМАЗа, перепутав ее с гостиничным люксом, какой-то фокусник умыкнул с транспортного ЗИЛа новенький, неделю назад снятый с хранения аккумулятор.

— Това-а-арищ полковник! Ну войдите в положение! — раз за разом уныло повторял Дягилев, едва поспевая за летящим в сторону автопарка начальником сборов. — Ну това-а-арищ полковник…

— В чье положение? И кто это у нас "в положении"? Часом не вы, Виктор Николаевич? Нет? Ну и славно! У меня, знаете ли, даже от сердца отлегло! А если серьезно, не тебе объяснять, что такое карантин. Порядок есть порядок. Исключений быть не может.

— Но ведь бывают, бывают же исключения…

— Любое исключение превращает армию в бардак!

— Михаил Григорьевич! Девчонке и так досталось от Есикова.

— Есиков прав! То, что он прав лишь формально — ситуации не меняет! Оснований отменять его решение — не вижу! — Лозовой резко развернулся, остановившись, и Дягилев, отставший от стремительного начальника, налетел на его широкую грудь. — А вот ты… Раз-з-змяк! Как последняя институтка, понимаешь, ты позволил втянуть себя в конфликт со старшим по званию! В присутствии курсантов! Ты ведешь себя не как опытный офицер, а как пацан, у которого в песочнице отобрали совочек и ведерко!

От резкого движения кожаная папка в руках Лозового раскрылась, и выпорхнувшие из нее бумаги разлетелись по асфальту. Растерявшийся Дягилев бросился подбирать упавшие документы.

— Я сам! — Лозовой отодвинул капитана плечом.

— Михаил Григорьевич! Девка, беременная, ехала в часть за сорок километров. Черте как, на перекладных.

— Формально Есиков прав.

— Да что вы зала… Ну прав — и прав! В гробу я его правоту видел! Девчонке что, родить там, на КПП???

Лозовой вздохнул поглубже, пожал плечами и, надвинув фуражку на лоб — только хитрые глаза из-под козырька — пояснил:

— Виктор! Ты меня вообще-то слышишь? Повторяю: "форма-а-ально" Есиков прав. Прекрати истерику и включи голову. На то ты и командир, — и, уже под нос, но вполне слышно, буркнул: — Ничего сами решить не могут. Как дети малые…

— Михаил Григорьевич, так ведь… Ситуация… Времени нет… А этот дуболом Есиков…

— Оп-п-пять! Вон с глаз моих! — повысил голос раздосадованный начальник сборов и вновь поспешил к автопарку.

— Това-а-арищ полковник! Вре-е-емя! Ну ведь донесут Крученкину курсанты, что его жена на КПП мается. Опять сбежит — а оно нам надо? Такого кабана не остановить! Как пить дать — сбежит!!!

— Сбежит??? Тогда точно своими руками в комендатуру сдам! Тр-р-ряпка!

— Он не тряпка, товарищ полковник. Он просто мужик. Настоящий мужик, который не оставит свою женщину с ее страхами.

— Мужик говоришь? — Лозовой остановился. Покачиваясь с пятки на носок, с интересом вгляделся в лицо Дягилева. Хитро прищурился: — А знаешь, вот пусть твой "мужик" еще с полсотни часов у меня под арестом посидит, да поостынет. Все лучше, чем в комендатуре пар-р-рашу зубной щеткой драить. А ты, командир, привыкай головой думать! Очень, знаешь ли, рекомендую. — Михаил Григорьевич многозначительно взглянул на капитана.

Тот смущенно потупился.

Вздохнул:

— Я думаю, Михаил Григорьевич, думаю… Думаю и понимаю, что он — любит. Такой вот осел влюбленный. А еще я думаю… что мы… Для кого мы созданы, кого охраняем? Себя? Свои карантины?

— Ага… Таким вот, значит, образом?

Повисла многозначительная пауза. Лозовой смерил взглядом зарвавшегося капитана и надолго замолчал. Чем дольше продолжалось это тяжелое молчание, тем больше Дягилев понимал, что перед ним, капитаном, стоит полковник. Старший начальник, взгляд которого тяжелел, наливался зябкой свинцовостью, придавливал к земле. Капитан почувствовал себя неуютно, затем некстати вспомнил, что он, Дягилев — преподаватель, а стоит перед ним — не просто полковник, а начальник кафедры. Некоторое время спустя капитану стало очевидно, что полковник, придавивший его взглядом, не просто боевой офицер, но имеющий страшный, нечеловеческий опыт войны, видевший и знавший такое, что ему, молодому капитану не снилось даже в самых жутких ночных кошмарах… И когда Дягилеву вдруг невыносимо захотелось уйти — уйти немедленно и подальше — полковник Лозовой вдруг рявкнул, хрипло и уничтожающе:

— Смир-р-рна!

Затем, презрительно глядя на замершего капитана, Лозовой перешел на зловещий, с хрипотцой, полушепот; вот только Дягилеву, ей Богу, было бы спокойнее, если Лозовой продолжал бы кричать… Но полковник говорил размеренно и неторопливо, причем — хлестко, уничтожающе ядовито, чеканя каждое слово. Веские фразы полковника напоминали удар молотка, вбивающего очередной гвоздь в крышку гроба. Того самого, где покоится отныне карьера капитана:

— Вам не ясна "боевая задача", капитан? Это что? Бунт на корабле? Или на кафедральных чаях оборзели? ...А Родину кто защищать будет? Я? Что глаза таращим — определяйтесь: статья "упертость, вплоть до неподчинения" или справка о "прогрессирующем кретинизме с осложнениями в виде неистребимой тяги к тотальному нарушению положений Устава"? И то и другое карается ежедневным расстрелом с предварительными ласками на партсобрании!

Лозовой испепелил капитана взглядом, и, набрав в грудь воздуха, рявкнул:

— Свободен!!!

Капитан побледнел, однако, немного помедлив, спокойно и веско сказал:

— Вот… Вот именно… Родину защищать… А Родина — она из этих самых девок состоит. Может это и есть наша главная боевая задача?

Повисла неловкая, мучительная пауза…

— Честь имею!— козырнув, капитан Дягилев устало пошел прочь, и в походке его не осталось и тени мальчишеской горячности, а только — придавившая его ответственность, да пожалуй, достоинство…

Ушел… Лозовой же остался на месте. Нахмурился. Устало закурил. Неторопливо затянулся, с интересом глядя вслед капитану. Может, вспомнил чего?

Постоял, задумчиво покачиваясь с пятки на носок, хмуро погонял сигарету из одного угла рта в другой. Снял фуражку, зачем-то протер козырек обшлагом кителя. "Мальчи-и-ишка…", — вполголоса процедил Михаил Григорьевич сквозь зубы, но против ожидания в его голосе было больше грустной теплоты, нежели досады.

Лозовой сделал последнюю жадную затяжку и, бросив недокуренную сигарету, решительно затоптал окурок. Негодующе крякнув, перехватил злополучную папку в левую руку; резко развернувшись, тяжелым шагом пошел влево. Туда, где посреди поля виднелась палатка с арестованным.

Жаль, что Дягилев этого уже не видел.

***

— Часовой! Арестованного — ко мне!

— Есть! — курсант козырнул и, повернувшись кругом, скомандовал: — Младший сержант Крученкин! На выход!

Из палатки показалась встревоженная физиономия Петровича.

— Ну что, говнюк, любовь у тебя?

— Так точно…

— А мы тут, значит, в солдатики играем?

— Никак нет…

— Обрюхатил, бабу, засранец, а сам — в лагеря?

— Не имеете права, товарищ полковник…

— Не имеете пра-а-ава… Любовь у него, понимаешь. Где служил?

— Закавказский военный округ. Ахалкалаки. Танковый батальон.

— Партийный?

— Так точно.

— Кури.

— Спасибо, товарищ полковник. А две можно?

— Бери две… Стыдно, коммунист. В военное время я б тебя расстрелял. Ты Родину на бабу променял.

— Она — беременная.

— Кто? Родина или баба?

— Ба… жена…

— Жена… Развели тут, понимаешь, детский сад.

— Виноват, — грустно промолвил Петрович, задумчиво делая первую затяжку.

— Жен они любят, а Родину — нет!

— Виноват.

— Я тебя научу Родину любить, сержант!

— Всегда готов… — настороженно протянул Петрович, с наслаждением делая еще одну затяжку.

— Слушай приказ! Сейчас — 14:21. К 15:00 — окопаться. Окоп для стрельбы сидя.

— Что???

— Время пошло!

— Да тут одни каменюки!

— Конечно каменюки. А ты как хотел? Это тебе, сержант, не девок брюхатить.

— Лучше расстреляйте, товарищ полковник.

— Ага… Таким вот, значит, образом? Слушай сюда! Поправка: к 16:00 — окоп полного профиля. Впер-р-ред!

Петрович так и сел на каменистую почву футбольного поля, растерянно глядя в спину уходящего начальника сборов. Отчаянию его не было границ. Там, за КПП, маялась его Светланка, а ему — окоп.

И тут полковник Лозовой приостановил свою размашистую походку, полуобернулся и, надвинув фуражку на лоб — только хитрые глаза из-под козырька — веско добавил:

— Да, самое главное забыл. Окоп нужен возле КПП, за периметром лагеря. В трех метрах правее дороги. Сдается мне, оборона там слабовата.

— Есть — окоп полного профиля за КПП!!! — просиял Крученкин.

Странно, но ему тоже вдруг показалось, что в районе КПП рубежи Родины еще недостаточно хорошо защищены…


2009

К началу |  Предыдущая |  Следующая |  Содержание  |  Назад