... На Главную |
Золотой Век 2008, №7 (13). Лопе де Вега ОТВЕТ ЛОПЕ ДЕ ВЕГИ КАРПИО НА ПИСЬМО, Приводится по изданию: |
Ваша светлость велит мне высказать свое мнение о нынешней новой поэзии, словно я обладаю необходимыми качествами для подобной критики, и сие повергает меня в смущение и робость; с одной стороны, меня понуждает Ваше желание — а для меня оно непреложный закон; с другой — страшит мысль о своем невежестве, а возможно, и об опасности, коль письмо это пойдет в списках; я же в нем не собираюсь угождать тем, кому новшества нравятся, ни огорчать тех, кто их порицает, а только хочу изложить свое мнение, совсем иное, чем думают многие люди, которые, уверовав в собственный вымысел, стали неудачливыми толмачами чужих мыслей. Для разговора этого нужно бы побольше времени, чем я имею сейчас, сочиняя наспех это письмо в ответ важной особе, да еще на виду у стольких зрителей, глядящих на мой лук, что даже искуснейший стрелок, как сказал Гораций, непременно сделал бы промах. Итак, попытаюсь возможно короче изложить то, что думаю; сам Аристотель в первой книге своей «Топики» заметил, что ради истины философы должны даже самим себе противоречить; так и в искусстве стихосложения, поскольку его основу составляет философия, — как то явствует из творений древних в укор многим современным поэтам, но с должным почтением к наилучшим, — допустимо если и не противоречить, то хотя бы дозволять человеку сказать то, что он думает. Есть, однако, люди, которые на создания поэтического таланта отвечают сатирами, порочащими честь, прибегая к яростным нападкам там, где им не хватает знаний, и предпочитают выказать невежество и бесстыдство, порицая, нежели ученость и благородство, защищая. В академиях Италии нет этого развязного и наглого тона, там просто делают замечания и стремятся выяснить истину; ежели истина действительно истина, то чем это может ей повредить, и что общего у дерзкого сонета с научным возражением? Не так поступил Тассо, укоряемый в академии Круска за защиту Ариосто; также и Кастельветро, вступившийся за Аннибала Каро; право, Испании должно делать то, что велят чужеземцы, подобно Антонию Юлиану, над которым потешались на одном пиру греки как над грубым варваром и деревенщиной, что родом из Испании. Я, сеньор, отвечу на просьбу Вашей светлости самыми простыми словами и вполне искренне; поверьте, убогий мой талант (и это видно в моих сочинениях) более склонен хвалить, чем осуждать, ибо хвалить может и невежда, но осуждать — лишь человек ученый и всеми за такового почитаемый; правда, в наш злосчастный век мы видим, что люди спешат порицать и упрекать, когда им следовало бы только начать учиться, однако гордыня преграждает им путь к наукам, кои должно постигать в смирении и в размышлении; ибо ежели все науки (как говорили древние) на размышлении основаны, то берущий книгу с намерением надменно ее высмеять, а не смиренно узнать, чему она учит, очевидно, сам станет смешон и всем ненавистен, что будет справедливым воздаянием за глупость. Сколь отличным бывает суждение людей ученых, о том превосходно сказал Эрмолао Барбаро в таких словах: «Так поступают светлые и, как говорят греки, от природы одаренные умы, коих высшее и непременное свойство — никогда не поучать, всегда стремиться к учению, всячески избегать суждения о других и любить молчание; в этом состояло главное правило и пифагорейцев и академиков». О пифагорейцах Авл Геллий сообщает, что они хранили молчание два года; но чьими же учениками следует считать тех, кто говорит без умолку? О молчании отлично сказал Плутарх: «В нем живет дух Сократа или даже Геркулеса». Клевета — не лучший способ спорить, верней достигает цели строгое осуждение; ежели «жизнь наша делится на часы занятий и часы праздности», то Фалериец сказал сие не для исправления этих людей, ибо их занятия не того рода, который отличается от праздности. Итак, ежели принять эти правила за непреложные и пренебречь возражениями тех, кто говорит, что они неприменимы к новшествам, от коих способности человека возрастают, ибо все «ничтожно при своем зарождении, но с каждым шагом все больше возрастает», то найдется ли человек столь непоколебимый, которого, как сказал Цезарь, «неожиданность не смутила бы» и который стремился бы постичь лишь первопричину, из коей родилась философия? И ежели одна из трех частей, на которые «философию» разделяет Цицерон, это: «О рассуждении и о том, что истинно, что ложно, что правильно в речи, а что дурно, что свойственно, а что чуждо судебной деятельности», то такой способ выражать мысли куда лучше, нежели зарифмованные нелепости, похожие на позорящий пасквиль, а не на ученую апологию. Итак, я намерен высказать свое мнение, каково бы ни было мнение тех, кто косо глядит на истину, ибо одержим страстью: «конечно, менее всего должно быть во вред стремление к пользе, поняв это мы презираем хулителей», как говорит Турнеб. От таких людей не должен опасаться оскорбления тот, кто стремится к истине и изъясняется благопристойно. Талант человека, о котором Вы пишете, с тех самых пор, как я с ним познакомился (а тому уже более двадцати восьми лет), всегда казался мне самым блестящим и оригинальным среди всех поэтов этой провинции; я не поставил бы его ниже Сенеки или Лукана, его земляков, я не считаю, что они больше прославили свою родину, нежели он. О его занятиях мне немало рассказывал Педро Линьяи де Риаса, знавший его в Саламанке; так что он весьма учен, наделен красноречием и талантом; Линьян де Риаса склонил мои чувства к нему, и склонность сия укрепилась, когда я его смог увидеть и беседовать с ним во время его пребывания в Андалузии, причем мне всегда казалось, что и он ко мне благоволил и любил меня больше, чем того заслуживало мое невежество. В ту пору в этом роде литературы подвизались весьма славные мужи, о которых всякий, кто знаком с их сочинениями, скажет, что они достойны такого эпитета. Это были; Педро Лайнес, сиятельнейший маркиз де Тарифа. Эрнандо де Эррера, Гальвес де Монтальво, Педро де Мендоса, Марко Антонио де ла Вега, доктор Гарай, Висенте Эспинель. Линьян де Риаса, Педро Падилья, дон Луис де Варгас Манрике, два Луперсио и другие, среди коих этот кабальеро занимал столь почетное место, что молва отзывалась о нем столь же хвалебно, как оракул о Сократе. Во всех жанрах, он писал весьма изящно, а в стихах забавных, к которым был весьма склонен, его остроты были не менее знамениты, чем эпиграммы Марциала, но гораздо более благопристойны. В таком ясном стиле он создал превосходные вещи и продолжал создавать подобные большую часть своей жизни; из них все мы научились эрудиции и приятности слога — двум необходимым свойствам искусства; о творениях Тассо, Даниэлло, Вида и Горация, основанных на тех же афоризмах Аристотеля, здесь говорить не место. Однако, не довольствуясь тем, что в этом нежном и сладостном стиле он достиг высших степеней славы, он пожелал (как я всегда думал, с добрым и похвальным намерением, а не из гордыни, как полагают многие его недруги) обогатить искусство и язык такими украшениями и фигурами, каких никто и не воображал и до него не слыхивал; нечто подобное, правда, было у одного поэта, писавшего на тосканском языке, ибо, будучи по происхождению генуэзцем, он не овладел в совершенстве этим языком, на коем создано столько замечательных произведений, понятных с первого взгляда людям ученым и, пожалуй, даже неученым. В замысле своем этот кабальеро, на мой взгляд, преуспел, ежели, именно это он замышлял; беда была в том, что его новшества привились, а от нее пошло столько других бед, что боюсь, им не будет конца, ежели не положат конец первопричине; уверен, что темнота и двусмысленность его речений должна затруднять многих. «К ошибке приравнивается, — сказал Авл Геллий, — употребление слов устаревших или необычных, а также слов новых, а потому грубых и низких»; однако еще более несносно и преступно «говорить слова новые, неизвестные и неслыханные» и т. д. А Киприан в своей «Риторике», говоря об «Ономатопее», сказал: «А ныне этим видом следует пользоваться редко и с великим умом, дабы частое повторение новых слов не породило отвращение; если же их употреблять кстати и изредка, новизна не бросится в глаза, но даже украсит речь». Однако Фабий Квинтилиан сказал все это куда короче: «Надежней принять общепринятое, ведь новое сочинять небезопасно». И дальше, в главе VI: «Право же, обычная речь — самый верный учитель оратора: надо пользоваться словами простыми, как грош, который всякий знает». И хотя у него имеются пространные рассуждения по сему предмету, не могу не привести один его афоризм, в котором охвачено все, — а авторитет Квинтшшана не подлежит сомнению: «Если ясность — высшее достоинство речи, то сколь же порочна та, что требует истолкования?» И когда в книге восьмой он дозволяет некоторые вольности, то с таким ограничением: «Но так только, чтобы не возникла напыщенность». В материях важных и философских я признаю кратость и темноту речений, как это великолепно сказано в возражении, Пико делла Мирандолы, обращенном к Эрмолао Барбаро: Вспомним также слова Алкивиада о силенах: «Были же это статуэтки», снаружи уродливые и страшные, но внутри в них находилось божество и, как сказал Гераклит, таилась истина. Но хотя Платон из-за того, что он называл «театральностью», изгнал поэтов из своего государства, благая середина, мне кажется, может примирить обе крайности — мягкость будет не столь изнеженной, чтобы чуждаться величественного, оно же не будет столь холодным, чтобы не осталось места для мягкости. Полагаю, что искусство часто прибегает к немыслимо сложным приемам там, где ему не хватает естественности; но искусством не дозволяется то, что противно природе... где [возникает] отвращение (§ I, Об основах правосудия). Не удивляйтесь, Ваша светлость, сим отступлениям — предмет нашей беседы столь высок, что Меркурий Трисмегист у Пемандра сказал о нем: «лишь человеку даровал бог речь и разум, кои не менее ценны, чем бессмертие». Но, возвращаясь к теме, скажу, что новизна привлекла многих к этому роду поэзии, и поступили они правильно, ибо в старом стиле они бы никогда в жизни не стали поэтами, а в новом роде — кто захотел, тот и поэт; измени порядок слов, усвой несколько правил и пять-шесть латинских слов и высокопарных оборотов — и вот они уже воспарили так высоко, что сами себя не узнают и вряд ли понимают. Липсий писал на подобной новой латыни, над которой, как говорили люди сведущие, Цицерон и Квинтилиан смеялись на том свете, а его подражатели при всей своей учености вконец себя погубили; знаю я кое-кого из нынешних поэтов, изобретших язык и слог, столь отличные от того, которому учил Липсий, что можно было бы составить для него особый словарь, как для языка глухонемых. А подражатели сего кабальеро рождают чудовищных, ни на что не похожих ублюдков, полагая, что смогут соперничать с его талантом, если подражают его слогу: дай бог, чтобы они подражали ему в том, что у него достойно подражания, — надеюсь, даже злейшие недруги его таланта признают, что многое у него заслуживает восхищения, однако многое он из стремления к необычности окутал такими густыми потемками, что, как сам я видел, ученейшие мужи, не убоявшиеся комментировать Вергилия и Тертуллиана, отчаивались его понять; и тут можно о нем сказать то, что святой Августин говорит о красноречии, которое не всегда убеждает в истине: «Виновна не сама эта способность, а испорченность тех, кто во зло ее употребляет». Есть и другие, которые почитают новый стиль чудовищным обманом и нападают на сочинения и особенности слога, порою заслуживающие величайшего почтения, — сказал ведь древний поэт Луций, что Много деяний людских, что Во всяком случае, мы видим, что мало кто одобряет эти новшества и многие порицают; почему так, сам не знаю, но скажу вместе с Аристотелем: «кое-какие новшества нравятся, но подражать им не станут». Фундамент сего здания — перестановки слов, и более всего портит его чрезмерное удаление прилагательных от существительных там, где вводное предложение невозможно; и ежели у других поэтов трудна мысль, то здесь — сам язык; а так как у подражателей это получается еще более коряво и менее остроумно, то, будь они Вергилиями, нашелся бы, пожалуй, какой-нибудь Сенека, который бы сказал им, как некогда Вергилию, вздумавшему подражать в новизне оборотов Эннию (хотя Геллий над этим упреком насмехается): «Не по иной какой причине и наш Вергилий вставлял порой дурные стихи, нескладные и несоразмерные». Тропы и фигуры созданы для красоты слога; Афтоний, Санчес Бросенсе и другие почитают их пороком, как плеоназмы и амфиболии и многие другие способы усилить стих, когда по природе своей они должны украшать; ежели, не верите, почитайте Цицероново «К Гереннию» и увидите, что он сказал о диалектиках после слов: «Изучение амфиболии, которое диалектики ставят на первое место, на мой взгляд, нисколько не помогает, а, скорее, чрезвычайно затрудняет дело» и т. д. И заблуждается тот, кто думает, что риторические прикрасы — это загадки, или то, что греки называли «scirpos»; да не обессудят меня люди ученые — а таких немного — ведь одно чужое словцо можно привести, ежели оно уместно. Однако превращать все сочинение в одни фигуры столь же дурно и нелепо, как если бы румянящаяся женщина, вместо того чтобы класть румяна на должное место, то есть на щеки, клала их на нос, на лоб и на уши; таково, светлейший сеньор, и сочинение, сплошь состоящее из тропов и фигур, — это лицо, сплошь нарумяненное, как у ангелов, трубящих в день Страшного суда, или у изображений ветров на картах; тут нет места для белого, желтого, прозрачного, для жилок, для теней, коими живописцы создают рельефность плоти,— словом, для той приятной смеси, в которой, как сказал Гарсиласо, заимствуя этот образ у Горация, Лилеи с розами переплелись. Сенеку обычно упрекают за то, что все его произведения— это сплошь сентенции, а строительного материала для поэтического здания не хватает; по этому поводу Цицерон сказал, что есть много людей с избытком учености и недостатком красноречия. Никто не восставал против звучных слов или красот слога, которые, как я уже говорил выше, подобно эмали, расцвечивают слог и усиливают впечатление; но когда эмаль покрывает всю поверхность золота, драгоценность не прельстит взор, а отпугнет безобразием. Хороши аллегории и метафоры, хороши уподобления вместо метафор, хороша часть вместо целого, материя вместо формы — и напротив, общее вместо частного, содержащее вместо содержимого, меньшее число вместо большего, следствие вместо причины, причина вместо следствия, изобретатель вместо изобретения и эпитет, примененный не к страдающему целому, а к той его части, что причиняет страдание; также и прочие фигуры — агноминации, апострофы, градации, ретиценции, дубитации, амплификации и т. д., примеры коим легко найти повсюду; но употребляют их изредка и согласно особенностям предмета и стиля, как пишет Бернардино Даниэлло в своей «Поэтике». Правда, многие пользуются ими безо всякого искусства, а потому неудачно — риторика как-никак требует особого свойства таланта, о котором святой Августин сказал, заимствуя эту мысль у Цицерона из книги «Об ораторе»: «Если не изучит быстро, вовсе не изучит». Примером всему этому может служить перемещение слов, или перестановка, что то же самое; именно на это более всего ополчаются противники повой поэзии, ибо нет такого поэта, который бы этим приемом не пользовался, причем не в привычных оборотах и не пригоняя связно один стих к другому, отчего и происходит нескладица и темнота, о коих мы говорим; хотя обычно в стихосложении это самый легкий прием — для него и рифма не обязательна, и слово иное можно пропустить, коль вздумается поэту, не желающему потрудиться, чтобы смягчить жесткость оборота и сделать его гладким и легким. Хуан де Мена писал: К делам я снова Боскан: Любви обман могущественный тот. Гарсиласо: На свете мысль неведомая прежде. Фернандо де Эррера, который почти никогда не пользовался этой фигурой, в третьей элегии: Ей нежной говорю, моей богине. И замечательный поэт, благодаря которому Вергилий заговорил на кастильском языке, в переводе «Рождения святой девы» Саннадзаро: Тебя вести, Мария, лишь одну. Также и итальянцы, примеры из которых здесь будут излишни. Эта фигура, как я сказал, превосходна, когда ею пользуются умеренно и заботясь о красоте стиха, а не говорят так: «Тех из стен» и т. д. Ибо это напоминает приводимые Патоном в его «Красноречии» слова поэта, который сказал: «Красно говорил ты, речиво»; — фигура неправильная, которую Патон называет «какосиндетон». Наконец, о темноте и двусмысленности и о том, насколько важно их избегать, почитайте, Ваша светлость, у святого Августина в четвертой книге «О христианском учении»; полагаю, что уж его мнение никто не дерзнет оспорить. Платон сказал, что все науки человеческие и божественные заключены в поэме Гомера; возможно, что он прав, но, не будь Платона, мы бы не узнали тайны этого божественного слога, хотя уже не говорим о нем то, что Августин об Апокалипсисе в книге двадцатой «О Граде Божьем» сказал Маркеллину: «В книге сей, название коей «Апокалипсис», многое говорится темно, чтобы читатели ум свой упражняли». Однако одно можно сказать с уверенностью: безмерно жаль, что после многих страданий, приложенных учеными поэтами к тому, чтобы облагородить наш язык, со времен короля Хуана Второго до наших дней правления святого короля Филиппа Третьего, все возвращается вспять к своему началу; и я покорнейше прошу Вашу светлость как человека беспристрастного решить, так ли это, прочитав следующий отрывок в прозе тех времен — не хочу утомлять многими примерами, достаточно и одного из столь известного писателя, как Хуан де Мена, — из речи по поводу его венчания лаврами, в которой он, говоря о славе великого маркиза де Сантилья-ны дона Иньиго Лопеса де Мендосы, произнес: «И она все летит и вдаль стремится через Кавказские самые горы до высочайших вершин и Эфиопии пределов, далее коих слава римского народа не простиралась, как сказано в «Утешении» Боэция, ужели леность прельстит меня больше, нежели сладостного труда блаженство? Или почему не оставлю я сочинение сие ради другого, сиречь ради вящего восхваления, возвеличения и воспевания славы мужа столь великого? Однако, следуя Опеки словам, начертанным им в одном послании, к Луцилию обращенном», — и т. д. Можно ли отрицать столь очевидный факт? Уверяю Вашу светлость, что я мог бы привести бесчисленное множество примеров, вроде «Ради вящего славы сей восхваления» и «упомянутые перечисляя причины», «молочное излияние», «ручной трепет», «странствующее начало» и тому подобных оборотов, делающих наш язык столь громоздким, — в прежние времена эта беда шла от подражания латинскому, когда испанский был рабом, но ныне, когда он стал господином, такие обороты ему ненавистны. Говорил ведь доктор Гарай, поэт-лауреат университета в Алькала — о чем сказано в его песенке: Почет чело мое узнало — что поэзия должна стоить большого труда сочинителю, но малого — читателю. Эта дилемма, бесспорно, верна, и да не будет она в укор божественному таланту сего кабальеро, но лишь тому слогу, который ему желательно ввести. Как бы там ни было, я буду уважать его и любить, заимствуя смиренно то, что пойму, и почтительно удивляясь тому, чего не пойму; однако тех, кто с восковыми крыльями пытается подражать полету таланта, истинно окрыленного, я никогда не буду хвалить, ибо они начинают там, где он заканчивает; таким поэтам я мог бы сказать то, что Эскала сказал Полициано, усомнившись в слоге одной из его эпистол: «[твой слог] лишен обычного изящества, он все смешал, все перепутал, ничем не радует». Жесткость неизбежно портит поэзию, ибо лишает ее приятности, меж тем как поэзия создана, дабы услаждать. Кринит упоминает о жесткости стихов трагика Атилия, которого сам Цицерон прозвал «железным поэтом», хоть я не уверен, что прозвище «железный поэт» ему подходит, ибо никакой другой поэт в мире не расточал столько золота, хрусталя и жемчугов. Также и в переводе латинских слов надобна умеренность; Хуан де Мена часто ими пользовался, например: Любовь фиктивна, суетна, аморфна, Как у этого кабальеро: Молнии, гневом вскипая, она ожидает. Все это чистая латынь. Не скажу, что слова сии и обороты пошлы, как у одного знаменитого поэта наших дней: Брыкается задиристый телок. Но примером того, как средствами самого языка мысль поднята до степени героического, могут быть стихи божественного Эрреры: Не может долгой быть моя услада, Вот изящество, вот нежность и красота, заслуживающая подражания и восхищения; ибо пренебрегать достоинствами своего языка ради заимствований из чужого это не означает обогащать его, но подобно пренебрежению к собственной жене ради смазливой шлюхи. А ежели нам захочется более возвышенных стихов, почитаем песнь на перенесение тела государя нашего короля дона Фернандо, коего за добродетели прозвали «Святым», и в частности следующую строфу: Священный Бетис, умеряя бег, Тут ни один язык не сравнится с нашим, кроме греческого и латинского; но чужестранные слова лучше приберегать для подходящих случаев и пользоваться ими с умеренностью человека, просящего у другого то, чего сам не имеет; разве что к латинским словам мы отнесемся снисходительно под тем предлогом, что Испании они близки, ибо принадлежат языку-родоначальнику ее собственного, и захотим вернуть испанский язык к тому состоянию, в коем нам оставили его римляне, что показал на многих примерах ученейший Бернардо де Альдерете в своем «Происхождении кастильского языка». Я по некоторым причинам не хотел бы вдаваться глубже в сие рассуждение — возможно, я и сам кое-где ввернул порой латинское словцо, но лишь там, где в нем нуждался и где оно хорошо звучало и было понятным. Немного лет тому назад была мода писать и печатать шуточные произведения забавным слогом некого священника, который со своей экономкой беседовал на подобном языке, требуя у нее «гусиную тростинку» и говоря, что «эфиопическую влагу» не наливают в «рогоносный сосуд». Не хочу больше утомлять Вашу светлость и тех, кому мое благое намерение неведомо, но закончу это письмо заверением, что перед моими глазами всегда стоит Фернандо де Эррера, поэт по многим причинам божественный; его сонеты и песни — это самая доподлинная поэзия. Кто захотел бы постичь его существо, пусть подражает ему и читает его; о Гарсиласо я и слова не скажу, ибо некоторые дошли до такой дерзости, что поэтов, подражающих друг другу, называют «ремесленниками» — и это столь глупо, что и говорить об этом не стоит. Гораздо сильнее огорчало сие божественного Эрреру, который высказал свою скорбь в элегии, начинающейся словами: Не гаснет боль, терзающая сердце. Эту элегию, по мнению знатоков, следовало бы записать золотыми буквами: Испании немеркнущая слава — Многое можно бы сказать о ясности, необходимой в стихах, чтобы они доставляли приятность, — но нам могут возразить, что приятны также шахматы, а они задают немалый труд мозгам. Я считаю новшества нынешней поэзии как бы примесями, которые добавляют к золоту, отчего объем его увеличивается, но ценность уменьшается, ибо у мысли отнимается то, что прибавляется в трудности. В заключение, Ваша светлость, поверьте, что все сказанное мною было бы совершенно немыслимо при моей скромности и смирении; и ежели я это высказал не по принуждению, то пусть бог меня накажет таким несчастьем, чтобы я из нужды переводил книги с итальянского на кастильский, что, по-моему, еще большая нелепость, чем привозить лошадей во Францию; либо поразит меня такой гордыней и глупостью, чтобы я стал осуждать книги, которым все ученые люди возносят такие необычайные хвалы. И дабы Ваша светлость убедилась, что я восстаю лишь против дурного подражания, а того, кому подражают, глубоко почитаю, закончу сие рассуждение сонетом, сочиненным в честь этого кабальеро, когда две его замечательные поэмы не встретили должного признания на собственной его родине: О лебедь андалузский, голос твой |
2008 |