... На Главную

Золотой Век 2011, №5 (47)


БОЛИНГБРОК


ПИСЬМА ОБ ИЗУЧЕНИИ И ПОЛЬЗЕ ИСТОРИИ
О ПРИРОДЕ, ПРЕДЕЛАХ И ПОДЛИННОЙ СУЩНОСТИ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ЗНАНИЙ.
РАЗДЕЛ 3


В конец |  Содержание  |  Назад

...Мы можем продолжать и дальше веровать в то, что диктуется нам постоянно опытом, — что наши чувства, пусть даже немногочисленные, замкнутые и отнюдь не безошибочные, даны нам не только для сохранения наших тел, но и чтобы вводить в человеческий разум первичные элементы знания, помочь разуму, направить его во всем последующем движении вперед.

Человеческое знание относительно, не абсолютно: мы не знаем, да и не можем познать подлинной сущности ни единой субстанции в мире, даже нашей собственной. Когда мы говорим о свойствах, способностях, качестве и подчас о природе субстанций, мы либо судим о них невежественно, либо ссылаемся на их проявления, которые позволяют нам различать эти субстанции и дают нам хотя бы какое-то знание о них...

Но будь наше знание даже не полным и не абсолютным — вследствие того, что идеи наши не соответствуют истинной природе вещей, — оно, тем не менее, есть подлинное знание до определенной степени и относительно нас. На этом я настаиваю. Наши простейшие идеи, чьи разнообразные типы существования и составляют все наши сложные идеи субстанций, в этом смысле, несомненно, состоятельны — они представляют собой подлинные проявления подлинных свойств...

Когда множество частных субстанций таким образом познаются в отдельности, философы берут на себя смелость выступать с общими суждениями о них, да и о прочих тоже, действуя по аналогии; когда же суждения и основанные на них выводы подтверждаются еще и единообразным опытом, они приобретают вероятность, почти равнозначную определенности. Однако, строго говоря, это еще не знание... Наше подлинное знание идет не дальше одного частного эксперимента — попытки сделать его всеобщим снижают его определенность. Причина ясна: ведь речь идет о знании частных следствий, не связанных и не зависящих друг от друга, даже если они, вернее сказать, свойства, их порождающие, объединены в пределах одной субстанции. Что же до этих свойств, почитаемых за причины, то вне их следствий у нас нет вообще способов достичь какого-либо знания о них ...А поскольку они непознаваемы, что остается делать философам, как не удвоить свое трудолюбие в приумножении экспериментов, которых может не хватать, но никогда не может быть в избытке? Таким образом они могут идти далее по стезе приобретения знаний об отдельных частных субстанциях с помощью своих чувств, а также — что касается их совершенствования и применения с наибольшей отдачей — с помощью своего разума. Да, чувства и разум должны объединиться в поисках физического знания, но никогда последнее не должно выступать в отрыве от первого. Эксперимент — вот тот огненный столп, что один может привести нас в землю обетованную (3), и те, кто теряют его из виду, обречены блуждать в непроглядной тьме воображения...

Из этого мне представляется правомерным сделать вывод, что наука достигла бы неизмеримо более высокой степени совершенства, если бы удалось установить более тесное соотношение между ее предметом и имеющимися в руках человечества способами познания. Но подобно тому, как некоторые тела заводят в тупик поиски и ускользают от нашего знания из-за своих ничтожно малых размеров, так и небесные тела ставят в тупик своей необычайной отдаленностью. Наше чувство зрения нас подводит, а там, где бессильны чувства, в естественной философии, чьим предметом выступает подлинное, а не предполагаемое существование, интеллект мало на что пригоден...

Прогрессу науки, который, подобно развитию естественной философии, был делом многих веков, всегда — в прошлом, настоящем и будущем — свойственно время от времени прерываться. Позиции, однажды завоеванные, зачастую утрачиваются. Новейшие системы или гипотезы — не всегда самые правильные, но даже когда это так, то все равно они не всегда ускоряют поступательный ход науки в той мере, в какой ложные гипотезы его замедляют. Весь дальнейший прогресс ее зависит от целого ряда непредвиденных обстоятельств — его трудно предугадать. Но непреложно то, что, хотя однажды приобретенное знание и облегчает приобретение последующих знаний до определенного этапа, все же после него прогресс, которого мы пытаемся достичь, становится все более затрудненным, а потом — чуть позже или чуть раньше — и вообще перестает быть практически целесообразным...

Давайте сделаем еще один шаг вперед в наших размышлениях (после чего, собственно, иссякнет всякая необходимость идти дальше) и покажем, сколь мало нам дано для обретения знаний в отношении земных и небесных тел, которые мы жаждем приобрести и подчас самоуверенно заявляем, что-де уже приобрели. Для успешного постижения истины в математике, естественной философии, да и вообще в любом случае, когда эту истину трудно отыскать, следует прибегнуть к аналитическому методу, применяя его не только прежде всех прочих, но и — насколько это возможно — с точки зрения предмета нашего исследования. Именно таким образом его применяют и наши современники, которые во многом его усовершенствовали. Многие из них были достаточно добросовестны, чтобы выполнить все наблюдения и эксперименты, которые были в их силах, и, пользуясь индуктивным методом, вывести из них общие заключения. Это и есть ныне наибольшее из достижений, доступных нам в силу нашей собственной природы и природы вещей помимо нас; и когда путь к этому достижению бывает настолько безупречен, что конечные выводы не вызывают никаких, основанных на опыте возражений, то эти выводы заслуживают быть поставлены в ряд вещей, которые мы знаем. Но не будем заблуждаться. Будучи человеческим, это знание, тем не менее, не есть абсолют, ибо оно не зиждется на абсолютной определенности. Дальнейшие открытия явлений могут прийти в противоречие с этими выводами; иные выводы могут последовать из тех же самых явлений; им могут быть приписаны какие-то другие причины. Вот насколько далек этот метод рассуждения (от частных наблюдений и опытов посредством индукции к общим выводам — а лучшего метода при наших возможностях у нас нет) от подлинного доказательства...

У некоторых философов в большом почете гипотезы. Ну, что ж, гипотезы вполне можно употреблять и не злоупотреблять ими. Во всех попытках объяснить явления природы неизбежно присутствует нечто гипотетическое. Сам по себе аналитический метод — наша наиболее верная дорога к знанию — способен привести лишь к получению наибольшей вероятности; она-то и должна служить нам вместо определенности. Ну, а если, пользуясь этим методом, нельзя получить эту вероятность, разумно ли тогда строить гипотезу? Говоря короче, когда единственный имеющийся у нас путь к решению задачи оказывается непригодным, что более разумно: остаться на месте или упрямо двигаться, блуждая по лабиринту природы?' Я без раздумий принимаю решение в этом случае, настолько ясном и очевидном, что всякое колебание было бы простым жеманством, но никак не скромностью: если явления не указывают нам с достаточной обоснованностью ни почему и как некая вещь, открытая нами, оказывается именно такой, а не иной, ни действительной причины такого положения, этого достаточно, чтобы тут же остановиться и сознаться в своем невежестве, но уж никак не пытаться отыскать вне явлений основания и причины, которых мы не можем найти в них. Такое поведение есть просвещенное невежество, стыдиться коего нет повода даже у величайших философских умов...

Некоторые, возможно, станут настаивать и почитать решающим доводом в пользу гипотез, что они, мол, могут принести лишь пользу, но ни в коем случае не вред нашим знаниям. Гипотеза, основанная на сугубо произвольных предпосылках, станет истинной и, таким образом, полезной для философии, если она подтвердится в ходе многочисленных последующих наблюдений и если ни одно явление не будет ей противоречить. Что же касается гипотезы, не соответствующей явлениям, то ее ложность будет быстро доказана, а сама она столь же быстро отвергнута. И то, и другое рассуждение — а взятые вместе они есть сумма всех доводов в защиту гипотез — по-моему, грешат против истины; их хватит лишь на то, чтобы обосновать злоупотребление гипотезами со стороны тех самых лиц, кто, опираясь на эти доводы, взывает в их защиту. То, что такая гипотеза может быть истинной, находится в пределах возможного, ибо не подразумевает отрицания того, что люди, проведшие свою жизнь в догадках, могут иной раз угадать правильный ответ. И в самом деле, разве невозможно, играя в кости, выкинуть шестерки в десяти случаях из десяти?

Однако вряд ли кто-нибудь в здравом уме стал бы держать пари, что они у него выпадут, и рискнул бы поставить на такую случайность. В другом случае верно, что можно быстро доказать ложность гипотезы, идущей вразрез с явлениями, однако неверно, что она будет столь же быстро отвергнута. Философы любят строить гипотезы — их ученики готовы не менее ревностно их защищать. При этом считается, что на карту поставлена честь всего ордена, и каждый чувствует себя уязвленным, если другой докажет ложность того, что он всю свою жизнь принимал за правду. Поэтому, несмотря на всю прелесть новизны, предстоит изрядно потрудиться, прежде чем новая истина вытеснит старое заблуждение. Примеров тому — великое множество...

Если бы философы стремились только к открытию истины, они ограничили бы себя теми и только теми правилами, а свои исследования — теми и только теми пределами, в которых нам дано постигать истину. Однако господствующий принцип тщеславия заставляет их нарушать эти правила и преступать эти границы. Не довольствуясь философской свободой, они не брезгуют иной раз опереться на произвол. Этой невзыскательностью в средствах и вызывается их любовь к гипотезам, с помощью которых, несмотря на несовершенство собственных знаний, изобретенные ими системы, тем не менее, приобретают законченность. Так и получилось, что философы-естественники в изобилии насытили свои работы фикциями и, на манер лживых путешественников, представили описания стран, где не ступала их нога. Более того, они делают вид, будто раскрыли тайны пределов, коих в глаза не видели. Да, таково мое мнение: они не только считают существующими вещи, которые никогда не существовали, но и воображают, будто могут представить достаточные обоснования всего, что существует. Лейбниц, обладавший немалыми познаниями и некоторой проницательностью, но в гораздо большей степени — мнимой остротой мышления и вполне реальной самоуверенностью, обязал философов делать одну вещь, а именно — сдабривать физику метафизикой. Себя, например, он считал обязанным представить веские доводы, объясняющие, почему и каким образом возможно протяжение тела — в картезианском понимании, — ибо, признавая, что действительность может исходить из воли божьей, он отрицал это за возможностью. Он, правда, не обнаружил этой причины ни в чувственно воспринимаемых протяжениях тел, ни в невоспринимаемых атомах, которые их составляют. Зато обрел ее в своих монадах, в этих простейших, непротяженных сущностях, кои и являются единственными субстанциями и составляют все протяжение, которое не создал бы и сам бог, не сотвори он сначала монады. Достойно ли приобретать славу великого философа такой ценой, т. е. потешая человечество такими гипотетическими несуразностями? Конечно, нет...

В заключение, чтобы достойно закончить сей раздел, я говорю: нет познания, кроме познания умозрительного, которое заслуживало бы приложения человеческого ума в той мере, в какой этого заслуживает изучение естественной философии, а также искусств и наук, способствующих ее возвышению. Предметом первого является воля бога, воплощенная в устройстве наших умозрительных систем. Предметом второго — его бесконечная мудрость и всемогущество, чьим проявлением является естественная система вселенной. Первое — непосредственное дело каждого человека, следовательно, оно находится в пределах досягаемости каждого. Точно так же и второе, — но лишь в том, что касается наших непосредственных нужд. За этим пределом знание физической природы не есть более непосредственное и необходимое дело каждого человека, поэтому дальнейшее исследование становится уделом немногих, хотя плоды его многим служат во благо. Иногда действительно совершаются открытия, применимые с пользой в человеческой жизни, однако плоды их служат в основном вознаграждением нашей любознательности. Потому-то постижение их проходит небезболезненно, а когда все, что предстоит собрать, собрано, урожай оказывается небогатым.

Предположим, что человеческий род просуществует еще тысячу поколений и все они с одинаковым прилежанием будут продолжать изучение природы. Тогда, возможно, удастся приобрести чуть более конкретные знания явных свойств материи и чувственно воспринимаемых через их проявления принципов и законов движения; вероятно, будет открыто больше явлений, а также еще несколько звеньев из тех, что составляют в совокупности великую, неизмеримую цепь причин и следствий, что ниспускается с трона всевышнего. Но поскольку неизменны пребудут человеческие органы чувств, единственный источник этого знания, то из-за скудости точных, соответствующих явлениям идей дальнейшее проникновение в величайшие тайны природы, в подлинную сущность субстанций и первичные причины их поведения, их возмущений и всех их действий окажется до последней степени неосуществимым — тогда человечество прекратит свое существование, так и не достигнув законченного, подлинного знания мира, который оно населяет, и тел, в которые оно в этом мире заключено.


К началу |  Содержание  |  Назад